Лысковские казаки. Станица Воскресенская.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Лысковские казаки. Станица Воскресенская. » Законы Казачьего Круга ! » Про восстание Кондрата Булавина в книге !


Про восстание Кондрата Булавина в книге !

Сообщений 1 страница 10 из 13

1

Вчера, 20 октября в 7216 года (в 1707 году по Юлианскому календарю), то есть 305 лет назад на Дону вспыхнул очередной казачьй бунт, возглавил который Кондрат Афанасьевич Булавинов.
Результатом подавления данного освободительного движения стал исход атамана Игната Фёдоровича Некрасова с 5000 казачьих семей на Кубань, входившую в то время в состав Османской империи (Турции).

2

Предпосылкой к восстанию послужило то, что Ероха (так казаки именовали Петра I) "повелел Бахмутские солеварни у гультяев оттягать да приписать к Изюмской канцелярии". Люди (все беглые, кои с самой России на Дон утекали) на дыбы, атаман (Кондратий Булавин) – за них. С того все и началось. Царь к Булавину думного дьяка Горчакова прислал с охранной грамотой, чтобы он уговорил казаков не супротивничать. А Кондрашка ту грамоту царскую изорвал да – в огонь, а самого царского посла Горчакова – за бороду. "Ты, – говорит, – боярин, нас, казаков, хорошо знаешь! Чужого нам не надобно, а свое не упустим. Так чего ж ты с недоброй вестью сунулся?" Приказал ему удалиться на все четыре стороны, а дьяк на своем стоит. А Кондратий его – под замок И стражу приставил… Думал, видно, что царь ему спустит это за взятие Азова.

3

Пыточная на вора и цареотступника Илюшку Зерщикова
Первая правда, дословная или доподлинная, которая не есть правда
"Великое воровство вершил на Дону, Нижней Волге и Слободской Украине вор и злодей Кондрашка Булавин. Он, тать проклятый, не послушавшись атамана и домовитых старшин, учинил злодейство в Шульгин-городке, в одну ночь тихо и без ружей вырезал ножами-засапожниками и кривыми саблями тысячный отряд стрельцов и самого боярина Долгорукого не помиловал. А Зерщиков с Лукьяном Максимовым тогда собрали домовитых да разбили Кондрашку вместе с его сбродом мужицким, хотели его в полон взять и головой царю выдать. А Кондрашка-то успел заколдовать себя, черной галкой стал. Крыльями взмахнул, окаянный, полетел в Сечь к запорожцам подмоги просить. И привел с Запорожья в Пристанской городок на Хопре видимо-невидимо воровских людей, поплыл по Хопру и Дону, великой силой осадил Черкасск…
И так уж вышло – прокричали того вора Булавина войсковым атаманом, и возгорелся он дьявольскою мыслею идти с войском сбродным на Азов и Москву… И верные ему атаманы разбойные Хохлач, да Сенька Драный, да Никишка Голый, да Игнашка Некрасов зело преуспели, по всему Дону и Нижней Волге гуляли, бояр и царских людей нещадно били, Царицын и Камышин грабили, под Саратов и Воронеж подступали.
А Илюха Зерщиков – верный царю человек – предался Кондрашке с тайным умыслом: время подгадать, великий урон ему сделать, а после и с головой выдать.
И господь не оставил Илюху милостью. Вышла удача. О прошлом годе, ближе к осени, собрал Илюха верных своих людей – Тимоху Соколова, Степку Ананьина и многих иных старшин, – и защучили они Кондрашку Булавина с семьей в избе, осадили хоромы его, хотели живьем взять для царского суда и расправы. Но не дался он живым – бабу свою нареченную смерти предал по взаимному их согласию и дочку стрелил, а потом и себя – последней пулей. Так было.
А тело его выдали они полковнику Василию Долгорукому, коего царь послал на Дон великий сыск править и за брата казненного мстить…"

4

Пыточная на вора и цареотступника Илюшку Зерщикова
Правда вторая, подлинная, на дыбе и колесе, в которой есть ложь
… Приехал Илья Зерщиков к Лукьяну Максимову совет держать. А там уже Кондратий Булавин с той же кровной заботой. Сидят у стола, облокотясь, каждый темнее тучи, думу думают.
Никого, кроме них, в атаманских хоромах, слуг разослали, жену Лукьян притворил в спальной. Тайна смертная…
— Слыхали, что деется, атаманы-молодцы? — с порога начал Илюха, не успев как следует перекреститься в передний угол. — Прирожденных казаков и то не милуют! А пришлых – под гребло, в старые имения высылают под стражей. А хоть бы и беглые – куда нам без них? Кого по царской разверстке на войну будем посылать? Да у меня их, дьяволов, тоже шешнадцать голов! Табуны пасут, рыбу ловят, полотно ткут. Куда я без них?
Лукьян вздохнул с понятием, а Кондратий Булавин плюнул.
— Кто о чем, а вшивый – про баню! — гневно сказал он.
Одет Кондрашка опять был в черный, походный кафтан и ликом потемнел до черноты, только золотая серьга в правом ухе яро посверкивала.
— Не в беглых ныне закорюка, Илья, а в том, что всему войску карачун подходит! — гневно сказал Кондрат. — Войско боярам поперек горла стало, потому – оно всей России отдушина! Чуть придет беда, невмоготу станет в боярщине, мужик на Дон бежит, волю ищет!
Дон да Яик – что два светлых оконца на Руси, понимать надо! Пока Дон да Яик живы, правда на земле есть! Какую бы гнусь боярин ни придумал, а на казаков нет-нет да и оглянется: мол, не было бы шуму! Так не хочут они ныне рук связывать себе, вольно попировать хочут! А на том и всей России конец.
— Про то ведают бог да государь, Кондратий, — поправил атаман Максимов непотребные речи Булавина. — Не наших умов то дело, нам бы свои-то головы уберечь в лихую пору…
— Коли круговой покос начался, так неча травине за травину прятаться! — отвернул Кондрат голову и стал в слюдяное окошко смотреть. Бороду в кулак сжал, думал люто.
— А чего это – всей России конец? — подлил масла в тот огонек Илья. — Россию царь в железа кует, чтобы не рассохлась, как клепочная бадья. Кнутом да батожьем до кучи сгоняет, ноздри рвет. Которое дело на крови стоит, так оно и крепко! Всегда так было.
— Всегда так было, да плохо кончалось, — вздохнул Кондрат. — Неправда и зло, они, как ржа, любые железа точат… Великие смуты и беды от неправды…
И ещё помолчали.
Зеленая муха билась в слюдяном оконце, жужжала. У Зерщикова сердце трепыхалось и млело от сладкого предчувствия. Он всю жизнь боялся смуты, но чем больше страшился, тем сильнее ждал и хотел ее. Сама мысль о невиданной, кровавой мала-куче засасывала его, как бездонная пучина.
А Кондрат сказал:
— В книгах старых писано, был на свете великий Рим-город. Железом кованный! Еллинов под свою руку брал, все малые народы. Несметные легионы были, и конца веку его никто не ждал. А сгинул тот Рим-город неведомо куда. Никто на него войной не ходил, не шарпал, все его обходили и страшились. А потом глянули: нету его, пропал!
— Так-таки и пропал? — подивился Лукьян.
— Кабы не сгинул, так доси стоял бы, и мы бы про него знали, — сказал Кондрат. — Больно много неправедного железа в нем было, ржа съела. В пыль все превзошло, и ветер ту пыль разнес по свету.
Зерщиков вздохнул с понятием, а Булавин ещё добавил со злостью:
— Летает эта пыль ржавая, в ноздри набивается, глаза людям застит! Оттого и слепые…
— Ну, то дело шибко давнее, теперь не о том речь, — сказал атаман Максимов. — Казаки кричат, велят круг созывать. А что мы им скажем, атаманы, на том кругу?
Долгорукий, собака, уж по всему Донцу прошел, до низов добирается. И нет от него спасения ни домовитому казаку, ни гультяю, ни старику, ни бабе. Каждому ставит каленое железо на лбу – вор!
— И чего ж ты надумал? — спросил Кондрат.
— Побить надо князя! — вступился Зерщиков и привстал с готовностью, будто в поход собрался. И вновь слышно стало, как зудит зеленая муха в слюдяном окошке, бьется.
— Тю на тебя! — испугался Лукьян Максимов. — А царь? Да он с нас с живых шкуры спустит!
— Побить – не штука, да вот что оно после-то будет? — усмехнулся Булавин и снова курчавую бороду в кулак сжал. — После-то чего делать будем, други-атаманы?
Глаза у него смеялись, а золотая серьга в тень попала, угасла. И смотрел он прямо, не моргая, на Илюху Зерщикова, словно пытал глазами. Дескать: не закричишь ли лазаря в горячую минуту, как тогда на крымском утесе? Не высоко ли прыгать придется?
— Скажи, Илья. Кафтан у тебя ныне зипунный, а ум завсегда был бархатный. Молви слово!
— И скажу!
Зерщиков перестал баранью шапку в руках мять, кинул её в конец скамьи. Под сердцем опять образовалась зовущая пустота, как тогда, на крымском утесе, засосала. Увидал в глазах Кондратия насмешливый огонек: прыгай!
— Царь, он тоже не дурак! — с горячностью забубнил Илюха. — Ему не Дон поперек горла стал, а беглые покоя не дают, вот что! Боится он, что все холопья и служилые к нам утекут от веселой жизни! Но Долгорукий ныне страху на них нагнал, теперь беглых не будет, Лукьян. А нам бы – от князя спасения найти… Вот кабы так тихо и сделать, чтобы он в землю провалился, проклятый! Тихо, по-казачьему… Чтобы и следа от него не осталось, как после того Рима-города…
Тут Илюха снова папаху достал и начал в руках мять. Размышлял вслух:
— Пока до царя какие вести дойдут, зима пристигнет… Зимой – никакой войны не будет. Беглых мы на Дон примать не станем, отписку ему про то сделаем. Добро?
— А с весной? Опять все сначала? — хмуро покосился Лукьян.
Тут уж Кондратий Булавин засмеялся, волчьи свои зубы оскалил и бороду из рук выпустил.
— А до весны-то, Лукьян, много воды утечет! Весной незнамо какая погода выйдет, то ли дощ, то ли вёдро! Свейский король, бают, опять на нас войной собирается, тогда казаки с другой стороны царю понадобятся! Без казаков какая ж война?
Лукьян Максимов в затылке почесал тоскливо:
— Погляжу я на вас… Погляжу: забыли вы, окаянные, Стенькины печали! Цепь-то его смертная, вон она, доси в церковном притворе на стене висит! ещё не изоржавела!
Кондрат начал ноготками дробь по столу выбивать, нахмурился.
— Так что ж, по-твоему, Лукьян? Так-таки и будем сидеть сложа руки, пока Долгорукий казаков искореняет, ноздри рвет? Баб с детишками батожьем порет?
— Про Стеньку забывать не след, говорю…
— Стенька с разбоя начинал… Нынче обиды не те, атаман!
— Побить надо князя! — повторил свое Зерщиков.
— Ты, что ли, пойдешь на это дело? — ощерился атаман.
— Кондрат пойдет! — ляпнул вгорячах Илья и тут же спохватился. Понял, что чересчур напрямую выпалил тайное слово. — Кондрат у нас походный атаман! А ежели на то дело, так и я готов!
Тихо стало в атаманской горнице. Замолчали надолго. Думу думали. После Булавин поднялся в рост, сказал твердо:
— Этого дела я другому не уступлю. Дело святое. Солеварни у нас отняли, гультяи голодные давно топоры точат… Но – уговор, атаманы, дороже денег! Коли на такое дело идти, всем стоять крепко, а коли умирать, так заодно! По вашему приговору за вольный Дон постою.
Мутные лики с икон старого письма смотрели из угла через желтые огоньки лампад, все видели, ещё круче загустела тишина.
Атаман Максимов дрожащей рукой ворот расстегнул, оголил волосатую грудь и пляшущими пальцами нашел пропотевший шнурок гайтана. В ладони его сверкнуло восьмиконечное золото.
— Слово дадено, – сказал атаман. — На великое дело идем, на спасение войска и всего Тихого Дона сверху донизу… Целуйте крест на верность и правду… — и первым прижал к толстым губам малое христово распятие, перекрестился двуперстно, истинно.
— Целуйте! На верность богу и правде!
Илья Зерщиков истово перекрестился, схватил крест. Облобызал атамана. Третьим приложился Кондрат, после вернул крестик Максимову, шапку надел.
— Благослови бог почин! — сказал кратко.
— Благослови бог! — подтвердил Зерщиков.
— С богом! — кивнул атаман. — В добрый час!
И дверь хлопнула, за окном звякнул цепной чумбур Кондратова коня, а потом ударили по каменистой тропе горячие копыта, сдвоили на галоп. Погнал Булавин своего рыжего к станице Бахмутской.
Атаман принес вина, налил две чарки. Сказал хмуро:
— Выпьем, Илюха, за удачу. Начало, оно всегда трудное, да и конец в таком деле мудрен. Ныне вся жизнь на кон поставлена…
— Поглядим… Первая пороша – не санный путь, — уклончиво сказал Зерщиков. И выглушил чару до дна, рукавом утерся. — Вестовых-то в верховые городки не забудь послать, Лукьян, чтобы знать нам, как оно там обернется. Своих людей верных – Степку Ананьина либо Тимоху Соколова правь. Теперь надо ухо востро держать!
— То сделаю…
И ещё выпили.
Атаман закручинился, хмелем ту заботу начал заливать. На лихое дело они пошли.
А был ли другой у них выход?
Нет, не было…

5

… После три дня и три ночи у себя дома Илья хлестал ярое вино, не просыпался. Забытья искал, бога молил за Кондратову удачу. После ещё целую неделю смурной ходил по двору, работников шпынял.
Однако время шло, дождался-таки добрых вестей. Поползли слухи, что будто бы на Верхнем Донце тот стрелецкий отряд в тыщу голов вместе с воеводой Долгоруким по божьему промыслу, то ли дьявольскому умыслу, но целиком в землю провалился, в тартарары. Ни концов, ни следов не оставил…
И как только дошли те слухи до хутора, отрезвил себя Илюха, заперся надолго с Ульяной, помолодел от радости. Вымещал на ней недавнее безделье. Жадная на ласку татарка радовалась, слезами рубаху обмочила.
— Чтой-то ты, родный, будто помолодел на те двадцать лет, будто в первую ночку озоруешь… — целовала она Илью с прикусом.
— И верно, что помолодел я, главное дело всей жизни моей начало вершиться! Погоди, вот вернусь из Черкасского, добрые вести привезу!
Сам велел чалого коня седлать, резвого на ноги. Коня подвел на этот раз старший табунщик Мишка Сазонов.
— А где Шмель? — спросил Зерщиков.
— Да тоже пропал куда-то, — сказал Мишка Сазонов. — Другие гультяи бают, что в Бахмутский городок побег… Там у Булавина их собралось теперь видимо-невидимо!
— Ах, чертово семя! — выругался Зерщиков и пригрозил Мишке плетью: гляди у меня!
Влетел в седло, только сухая, осенняя пыль поднялась.
Растревожило его исчезновение Васьки Шмеля. Что ж это будет, ежели все работные гультяи дела бросят, к Булавину побегут?
А у Лукьяна Максимова на этот день голова трещала, он обмотал её мокрым полотенцем, на свет не хотел глядеть.
— Слыхал? — спросил он Илюху, едва тот успел переступить порог атаманской горницы.
— Нет, ничего пока не слыхал, — схитрил Зерщиков. — Я ж на хуторах обретаюсь нынче, далеко от людской молвы!
— То-то ж, что на хуторах!
Атаман был сам не свой. За голову обеими руками держался.
— Царские ярыжки в Москву побегли с доносом, не удалось наше дело втихую. Быть беде, Илюха!
Зерщиков глядел чертом, никакой беды над собой не чуял.
— Чего горевать, атаман! Кондрашка свое сделал, теперь за тобой очередь.
— То-то, что за мной! Мне за вас, дьяволов, нынче ответ перед царем держать!
"Это и я думал! — порадовался в душе Илюха. — Либо тебе, либо Кондрашке, а уж на шворке висеть…"
— То-то глупой ты, Лунька! — сказал Зерщиков. — Я-то думал, что ты с головой! Да теперь токо нам и повеселиться!
У атамана мокрое полотенце сползло на глаза, он его за конец сдернул, швырнул под лавку.
— Чего мелешь, Илья? Без твоих шуток голова кругом идет!
— Голове, ей положено на месте быть, чтобы о делах мозговать, — непримиримо сказал Зерщиков. — Ты сам-то, ай не сообразил, как надобно теперь исделать?
Атаман глянул на него исподлобья, испуганно, будто зимним ветром его ознобило.
— Чего надумал? — спросил он, не разжимая зубов.
— Мое дело – сторона… — опять схитрил Зерщиков.
— Ах, чертов лазутчик! Говори, не тяни за душу!
— Ты попервам загадку отгадай, Лукьян… — сказал Илюха, кося глазами. — Ежели по троих веревка плачет, так что двоим-то делать?
— Ты – что это? Что удумал, бес?!
— Да ничего я покуда не думал, а теперя приходится…
Атаман начал по горнице ходить из угла в угол, рыжий ус в рот заправил и прикусил. На лампадки оглянулся со вздохом.
— Крест целовали… — задумчиво сказал он.
Зерщиков стоял у подоконника, спиной к атаману, на свет белый смотрел. Не хотел света лишиться.
— Крест мы за войско целовали, за спасение, Лукьян…
И больше ничего не сказал лишнего.
Атаман волохатую голову обхватил растопыренными пальцами, стонать начал. Никак не мог он решиться на такое дело. А Зерщиков не вытерпел, припугнул:
— Гляди, Лунька! Не завыть бы тебе волком за овечью простоту! Время не терпит! Тут либо пан, либо пропал!
— О-о, господи! Чего делать-то? Царю челобитную писать?
— К царю с пустыми руками не ходят…
— Так чего же ты удумал, песий сын?
— А чего мне думать? Ты – атаман, ты и думай, как войско спасать. Долгорукого нету, избавились. А дальше перед государем надо оправдываться…
— Неужто Кондрашкиной головой?..
— Грех да беда на кого не живут, Лукьян! Решай! У Кондрата ныне триста беглых гультяев да десяток станичников верных, сила покуда малая, окромя ножей да сабель, ничего нет. Ну, может, ещё дубье… Ежели успеешь, с тысячью казаков шутя возьмешь его и кровопролитья не будет. А царь за то усердие вины наши простит и Дон в покое оставит, — твердо и прямо глядя на Лукьяна, сказал Зерщиков. — Токо медлить никак нельзя, потому что беглые к нему гужом валят, через неделю их до тысячи будет, а то и больше. Труби поход! Круг собирай! А от Кондрашки на кругу отступись, как от изменника Дону, тогда и царь тебе поверит!

6

Пыточная на вора и цареотступника Илюшку Зерщикова
Третья правда, Правда – истина подноготная, калёным железом
— Кто уведомил вора Кондрашку?
Палач схватил Илью за ногу, и тотчас огненная, нестерпимая боль прострелила ногу насквозь, от ногтя до бедра, завязала смертным узлом внутренности. А на огненно-белых клещах он, словно в бреду, увидел прикипевший ноготь, словно пожелтевшую кожурку с кабакового семечка.
— Заворачивай другой ноготь!
Илья забился на мокрой скамье, тонкие ремни впились в тело. Из самой души у него пролился мокрый, обессиленный хрип. Он мотал головой.
— Кто уведомлял вора Кондрашку?
Щипцы опалили жаром и рванули ноготь с большого пальца.
— Я-а-а-а!!! — взвыл Зерщиков.
Голова упала, он потерял память.

А был ли в тот раз у Илюхи иной выход?
Нет, не было.
Знал Илюха в каждом деле два выхода, но третьего-то не было. Знал, каков человек Кондрашка Булавин в ночном бою. Да и беглые валили к нему гужом, сила его росла от часа к часу…
А вдруг осилил бы он Луньку Максимова ещё в тот раз да вошел в Черкасск с победой?
Нет, иного выхода у Ильи не было…

Булавин управился в одну ночь.
Шульгин-городок, сожженный дотла воеводой князем Долгоруким, ещё дымился головешками на осеннем, пронизывающем ветру, а сам воевода и стрельцы его в ту ночь куда-то пропали бесследно, хотя было их без малого тыща голов. И если бы не крикливое воронье, что с зарею начало кружиться в верховье ближнего оврага, заросшего диким кустарником, то и вовсе никто бы следов не нашел…
Кондратий велел погрузить пищали, и бердыши, и все стрелецкое имущество на колесные телеги и вьюки и отправить в потайное место близ Бахмутских солеварен, дабы оружия этого в Черкасске никто не усмотрел и не наболтал лишнего. Новопришлым гультяям атаман приказал расходиться по городкам и станицам, заметать следы. Сам же заперся в уцелевшей окраинной хате (говорят, князь Долгорукий оставил её в целости, не пожег, чтобы на обратном пути было где переночевать) и начал составлять отписку атаману Максимову.
Грамоту Кондратий знал, но дело на этот раз было невозможно трудное: составить отписку так, чтобы чужой человек, завладавший ею по какому-нибудь непредвиденному случаю, ничего бы в ней не понял. И написал тако:
"… От Кондратия Булавина в Черкасской атаманам-молодцам Лукьяну Васильевичу, Илье Григорьевичу и Василию Поздееву с товарищи.
Ради того, чтоб войско наше прибывало, чтоб стоять нам всем вкупе за дом Пресвятые богородицы, за истинную христианскую веру и за благочестивого государя, порешили мы с вами заварить чистой соли, дабы соль ту сбывать. И пусть будет ведомо вам, атаманы-молодцы, что мы с товарищи все исполнили, как велено было нам, и соль вышла белая, как снег, на продажу. А посля того дела я всех работных гультяев отослал с миром и велел вдругорять им на Дон не ходить, дабы не гневить государя… А соль у меня вся сложена в укромное место у Бахмутской…"
Кондратий задумался, стал покусывать мягкое охвостье гусиного пера, посматривал в окошко с разорванным бычьим пузырем заместо казенной и дорогостоящей слюды. В окошко дуло, ветер был острый, как перед снегом.
Гультяи что-то не спешили расходиться. Жгли костры, жарили баранов, чистили ружья и точили сабли. Молодые бурлаки из окрестных городков собрались купно, под стенкой хаты, придумывали новую песню-побывальщину, как бывало во всяком походе.
Ветер заносил в сквозное оконце старинный запев:

Ой да, на заре-то было ранней, утренней,
На заре то было, вот, да на зорюшке,
Собирались они, все донские казачки,
Ой да, собирались они во единый круг,
Да во единый круг, а вот на зеленый луг…

"Ладно поют, – подумал Кондратий, прикусывая зубами мягкое перышко. – Так бы слушал и слушал их… А только час нынче не песенный, ещё незнамо, куда та песня завернет!"
И в этом месте как раз пошли другие, незнаемые слова:

Собирались они ко дому князя-бояра,
Князя-бояра, да вот, Долгорукова…
Выносил он царску грамоту скорописную,
Да читал он казакам грамоту облыжную.
Ой да, вы послухайте, донские казачки,
Что написано-напечатано:
Ой да, как и всех-то стариков – казнить, вешать,
Молодых-то казачков во солдаты брать,
Малых деточек-малолеточек в Тихий Дон бросать,
А жен с девками – на боярский двор,
На боярский двор, на лихой позор…

"Ладно поют, дьяволы! – подумал Кондратий в задумчивости. – Но лучше б молчали про такое дело!"
Не успел он письма закончить, шум поднялся, песня за окном оборвалась. Закричали на разные голоса, засвистели казаки под окном, и просунулась патлатая голова вестового Васьки Шмеля.
— Батька! — завопил Шмель, радостно блестя глазами. — Батька, примай подмогу! С Хопра гультяи прут!
Кондратий распахнул двери и глазам не поверил.
Батюшки мои, куда же их теперича девать?
Толпа человек в триста окружала хату, грудилась к порогу. Заросшие диким волосом, в оборванных зипунах, злые и голодные мужики смотрели на него во все глаза, доверяясь с надеждой и радостью, потрясали самодельными пиками и дрекольем.
Булавин снял шапку, засмеялся:
— Откуда вас бог принес?
Загомонили, заорали разноголосо:
— С Медведицы!
— С Усть-Бузулука! С Воронежской Криуши!
— С Зотовского и Алексеевского городков! Сыщиков да ярыг перебили, к тебе пришли! Веди на бояр, атаман, много они нашей кровушки выпили!
— Здоров будь, батька!
"Вот так раз! А он-то думал, что всему делу конец…" Булавин оглядел толпу, сказал рассудительно:
— Завтра подумаем, как быть дальше. Утро вечера мудренее. А сейчас надобно балаганы строить, осень на дворе…
И обернулся к Василию Шмелю:
— Голодных накормить, голых одеть! У кого руки пустые – саблю дать либо рушницу!
Костры вокруг дымились, и оттуда наносило жареной бараниной. Толпа отхлынула, мужики занялись делом. А Булавин прикрыл двери и вернулся к столу.
Недописанную грамоту в Черкасск пробежал наскоро, хмуря брови, и разорвал в мелкие клочки. Иное теперь надо писать, подмоги просить. Ежели уж на Медведице и Воронежских верфях о нем слух пошел, так теперь со дня на день жди царских батальщиков. Заварилась каша…
Вестовой Васька принес на ужин обжаренную баранью ногу, сам уселся в уголку, напротив, и долго и пристально смотрел оттуда на атамана. Черные, лихие кудри свисали над ястребиным носом.
Булавин рвал крепкими зубами духовитую баранью лодыжку, молчал. Василию он доверял, знал парня ещё с прошлого года, со скачек на Илюхиной пастьбе, да и неплохо отличился Шмель в ночном деле, когда брали втихую стрельцов. На этого мужичка можно положиться…
— Слышь, батька! А до Мурома мы дойдем? — вдруг спросил Шмель.
Булавин и жевать перестал, лодыжку на стол отбросил.
— Бона ты куда! — засмеялся он, ощерив крепкие, белые зубы. — А чего мы там не видели?
Шмель эту его шутку не принял, вздохнул только.
— Невеста у меня там осталась, у барина… — пожаловался он. — Три года живу на Дону, не мят не клят, а домой тянет, атаман! Барин у нас – собака, загрыз мужиков. Чуть чего – псовой сворой травит. Каждую девку перед свадьбой к себе на ночь берет…
— Чего же мужики ждут? Шли бы все к нам, — сказал Кондрат.
— Народец-то разный у нас, атаман. Один в лес глядит, а другой барину в глаза, как пес верный. Слова поперек не скажи! А кто на волю бежит, так того псари ловят и до смерти кнутами бьют…
Булавин смотрел на вострые глаза парня, на лихие кудри и ястребиный нос.
— А ты, значит, не побоялся?
— Я-то ушел, да ведь не каждый может. Тоже вся свора гончая за мной шла. В казаки идти – с жизнью надо прощаться, атаман.
— Как же ты сумел?
— Речка помогла, — сказал Шмель. — Прыгнул в воду, залез до пояса и жду. А гончие – ко мне, вплавь.
Лапами бьют по воде, на зубах пена… Страху натерпелся, господи! Доси поджилки трясутся!
— Не взяли они тебя?
— Так ведь у меня-то в руках топор был! — засмеялся Шмель. — Кабы на суше, так взяли б конечно, а на воде – нет… Ушел. А токо день и ночь про свою деревню думаю.
Кондратий принялся вновь за баранью лодыжку, Услышал, как заскрипел парень зубами, замычал, словно от боли.
— Будет время, Василий, и до Мурома доберемся!
А зараз ты отоспись да в Черкасск собирайся. Отписку мою повезешь атаману со старшинами…
Перед тем как ложиться спать, Василий заткнул сквозящее оконце охапкой сена. Сам расстелился на армяке у двери и долго лежал молча, глядя в темный потолок. Потом спросил глухо:
— Старшинам-то веришь, атаман? Али как?
Булавин лежал в переднем углу, на лавке. Вздохнул:
— Верю каждому зверю, Василий. Приходится. Наше дело такое.
— Ну-ну, — ответно вздохнул Шмель.
— А ты что, заметил чего?
— Да пока нет…
— Ну так спи, не бередь словами.
— Сон не идет, атаман…
— С чего бы?
— Да вот, взять хотя моего нынешнего хозяина… Все думаю! Умственный казак, ничего вроде бы. Но переменчив бывает и до того ушлый, семь пятниц у него на неделе…
Кондратий перекрестил рот в зевоте и отвернулся к стенке:
— Спи! Старшинам нынче тоже некуда податься, бояре на всех шворку накинуть хотят. Спи!

7

Однако сна не было. Только задремали, издали возник конский топот, мерзлая земля загудела дробно и тут же застучали в двери, кто-то рвался в избушку и кто-то не пускал, сторожил атаманский сон.
Василий вскочил, засветил плошку, отпер двери. А Булавин тяжело приподнялся, положил локти на стол и бороду взял в кулак.
В распахнутую дверь кинуло ветром пригоршню снега, пахнуло первой зимней свежестью, а потом увидели они запорошенного метелью и продрогшего Мишку Сазонова, старшего табунщика с Илюхиных выпасов.
— Снег, что ли, пошел? — спросил Булавин, — Гляди-ка!
— Снег… — сказал Мишка Сазонов, развязывая верблюжий башлык, отряхиваясь. – Добрый час уже метет по степи, едва дорогу нашел я…
— Стряслось, что ли, чего? — насторожился Булавин.
Мишка Сазонов притворил накрепко дверь и спиной её прижал. Водил глазами, на Ваську Шмеля покосился с недоверием.
— У меня – тайное слово, Кондрат Афанасьевич… С глазу на глаз велено…
— Говори, — сказал Булавин. – При нем можно.
Мишка Сазонов мял в руках баранью шапку.
— Илья Григорьевич наказал мне: бечь на сменных конях, упредить. Беда в Черкасском, мол! Лунька-то, атаман, измену замыслил, хочет тебя изловить ныне да боярам выдать. А царю о том отписать, что на Дону воровство было да его стараниями, мол, и прикончено. Супостат!
— Н-ну, ну… — недоверчиво покосился Булавин. — Отписку дал?
— Нет, — замотал головой Мишка. — Велел так, на словах переказать. Недосуг было, отряд Луньки за мной, по пятам идет. Охрану ставить надобно, Афанасьевич…
Булавин в один огляд успел кинуть на плечи дорогой кафтан, и саблей опоясаться, и пистоль за кушак сунуть.
— А-а, дьявол! — заругался он, выпрастывая из-под скамьи ремешок пороховницы. — Привез ты мне снегу за ворот, Мишка! Далеко отсюда отряд Лунькин?
— К рассвету, гляди, тут будут. Хотят невзначай взять всех!
— Ну, это мы поглядим. Василий, дозоры на три версты, чтобы кругом были! Мигом!
И оглянулся на Мишку Сазонова:
— Со мной останешься?
— Само собой, атаман. Куда мне?
— Ну так беги по балаганам, созывай ко мне казаков, какие тут есть, говорить надобно. Дело не шуточное.
Он ещё придержал Мишку у двери, погрозил плетью:
— Гляди, ежели что не так, на оглобле повешу!
— Истинный Христос, все верно!
— Ну, с богом!
А на дворе совсем уже побелело. Под каблуком мягко поддался и хрустнул первый, нестойкий снежок.
"И верно сказано, что первая пороша – не санный путь…" — подумал Кондрат, оглядывая шумный, всполошившийся лагерь.
Вокруг костров двигались и гомонили, поднимали сонных, кидали дрова и недогоревшие головни в огонь. В небо взлетали столбы искр, а навстречу срывало пригоршнями колючий снежок.
Какой-то хилый мужичонка из приблудных гультяев у ближнего костра старательно перематывал толстые онучи, сучил локтями. Новые лапти из пеньковых очесок с длинными оборками лежали рядом.
— Что, ногу облегчаешь, бедолага? — спросил на ходу Кондратий.
Мужичок испуганно поднял бороду.
— Да ведь оно как говорится, атаман. Вперед ли, назад – а бечь!
— Ныне будем токо вперед! Пики и сабли точить! — приказал Булавин и пошел дальше.
"От этих толку мало будет, на казачков вся надежа…" — мелькнуло в голове.
Пока он обходил шумный бивак, совсем развиднело и метель утихла. В избушке ждали его казаки. Они стояли толпой, подпирая шапками низкий потолок и обхватную матицу у печки, а за столом, в переднем углу, сидели есаулы Семен Драный и Степка Ананьин. Увидя Булавина, оба поднялись, освободив место.
Булавин гневно швырнул баранью шапку в угол.
— Слыхали, атаманы-молодцы? — он прошел за стол, под образа. — Предал нас пес Лунька. Чего думать будем?
Драный вздохнул громко, а Степка Ананьин глазами забегал, начал ковырять ногтем сучок в столешнице. Гомон прошел по избе, будто ветром ненастным дунуло.
А потом тишина мертвая наступила, и снова вздохнул Семен Драный.
— Так чего думать будем, казаки? — повторил Кондрат.
— Думай не думай, а сечи не миновать, — сказал Драный.
— Много их… — покосился на пустое оконце Ананьин.
— Много… — отозвались у порога.
К столу протиснулся Фомка Окунев, атаман сожженного Шульгин-городка. Уставил на Кондрата черные зрачки, спросил хмуро:
— Как же вы такое дело заваривали, не договорясь?
Мою станицу пожег боярин, мы ему суд праведный учинили. Но мыслимое ли дело, казак на казака пойдет? На Черкасск руку подымать!
Кондратий глаз не отвел, сказал напрямую:
— Договор был твердый. Совет держали сообча. К астраханцам, на Кубань, к староверам, и на Терек вестовых казаков послали, и к запорожцам-братьям тож…
Кабы не измена Лунькина!
На Кубань и на Терек вестовых ещё никто не посылал, но Кондрат все же не вводил казаков в обман, потому что обо всем этом заранее думал, когда на дело решался. Как же без подмоги и союза с окольными казаками?
Фомка Окунев собирался ещё что-то спросить, то ли укорить в чем собирался Булавина, но тут пальнул кто-то из ружья под самым окном, все кинулись к дверям, но двери уже распахнулись, и на пороге явился, сверкая глазами, кудлатый Васька Шмель, всех остановил.
— Атаман! — закричал вестовой. — На дальнем бугре черкасские казаки показались! Видимо-невидимо, наметом идут к нам! Вели народ поднимать!
Булавин поднялся за столом в рост, кафтан на груди оправил и на все крючки затянул. И по бокам его встали Семен Драный и Степка Ананьин.
— Недосуг речи держать, казаки, — сказал Булавин. — Зараз я с гультяями выйду встречь Луньке, с ним буду толковать с глазу на глаз. А вы все в ближней балке и верхнем буераке в засаду станете. Когда надо будет, с левого края и в зад черкасскому войску бить! А за измену…
Он не стал договаривать, потому что время торопило. Только глянул на Фомку Окунева и Ананьина и пистоль из-за пояса вынул.
— Коня! — сказал зычно.
Метель кончилась, над белой степью вставало ясное солнце. Дальнее лесное веретье золотилось и краснело поздней, ещё не облетевшей листвой.
"Был снег, и нету снега… Только дорожку выбелил…" — в рассеянности подумал Кондрат, отпуская поводья. Резвый конь встал на дыбки, чуть развернулся и помчал его по белому полю. Красный лес в стороне вытянулся в одну летящую полосу. Вслед атаману скакали вестовые, Василий Шмель и Мишка Сазонов.
— На пулю не вылазь, атаман! — кричал Шмель, но голос его относило ветром.
Булавин остановил коня на высоком холме, привстал в стременах. За пологой лощиной и мокрым оврагом впереди увидел конную толпу. Под бунчуком, в окружении старшин, угадал тушистую фигуру Максимова в красном кафтане. Серый конь Лукьяна махал головой, выпрашивая повод.
— Э-ге-эй! — донеслось издали плачуще и грозно. — Сда-вай-те-есь!!
"Жалко, пуля до Луньки отсюда не достанет, — прикинул Кондратам. — А то бы снес я ему дурную башку ради недоброй встречи…"
Он все ещё не примирился с изменой, никак не мог понять войскового атамана Максимова, подходящей причины не видел для столь тяжкой обиды. Лунька хоть и трусоват был, однако не глуп и слово во всяком деле крепко держал. Уж кабы Илюха Зерщиков – то другое дело, тот шагу без хитрой подлости не шагнет, без обману спать не ложится! А тут ведь сам Лукьян…
Булавин протронул коня вперед и, приложив ладони ко рту, закричал вдаль:
— На своих удумал, что ли, Лукьян? Подъезжай ближе, слово хочу тебе сказать!..
И, набрав полную грудь холодного ветра, ещё крикнул:
— Слово!.. Как крест целовали! За правду!..
Под бунчуком заклубился белый дымок, спустя время донесло и выстрел. Стреляли зря, на испуг: пуля сюда не долетала.
Булавин погрозил черкасскому войску саблей и повернул коня. И пока окидывал бешеными глазами степь, припорошенную снегом, и далекий окоем, вновь полоснуло по глазам пурпурно-красное крыло осеннего леса.
"Быть большой крови! Недаром красное в глазах с самого рассвета блазнится, — подумал Кондратий. — Пустим, видать, кровушку один другому… А почему? Как же оно так выходит? Откуда эти канавы и ямины на ровном-то месте?.."
С неба опять начал перепархивать мелкий, колючий снежок, а по щетине поникших трав, по всей степи заюлила поземка. С востока заходила тяжкая, белесая туча – к большому снегопаду и вьюге.
Булавин пустил коня широкой рысью и тут же услышал нестройную шальную стрельбу в ближнем буераке, там, где прятались до времени казаки.
— Слышишь, Афанасьевич? — закричал в тревоге Мишка Сазонов.
— Слышу.
Булавин все понял. Отсюда видно было: по глубокому отвилку буерака, припав к лошадиной гриве, во весь опор мчался всадник. Он уходил от ружейных выстрелов и что-то кричал.
— Никак, Семен Драный? — спросил Шмель.
Булавин промолчал.
Выйдя на изволок, всадник выпрямился в седле, и тогда видно стало окровавленное лицо и поднятую руку с плетью.
— Уходить надо, атаман! – закричал Драный. — Степка Ананьин казаков сманил, хотят повинную Лукьяну нести! За мной палили, дьяволы!
Снег пошел гуще, начал лепить в глаза. На минуту Драный пропал в белой круговерти, будто растаял, но уже совсем близко частил сдвоенный перебор конских копыт. И Кондратий придержал своего рыжего, чтобы не оставить раненого в этой чертовой непрогляди.
Драный подъехал, зажимая окровавленными пальцами левую скулу. По всему видно, задело его не шибко. Он перекрестился правой рукой, не выпуская плети:
— Слава те господи, добрую погодку послал… Не удалось на этот раз с изменой посчитаться, так хоть бежать способно…
Булавин усмехнулся, припомнив утреннего мужичка с трясущейся бородой, что у костра перематывал длинные онучи. "Ведь оно какое дело, атаман: вперед ли, назад – а бечь!.." Проклятый мужичонка, так по его и вышло…
— Куда теперь? Как думаешь, Кондрат? — спросил Драный.
— Поглядим, — сказал Булавин и ожег плетью коня.
Конь сразу перешел на броский галоп, за ним поскакали остальные.
Туча закрыла степь белой, непроглядной мглою. Копытные следы заметало снегом.

8

В глазах Ильи Зерщикова плавали красные круги – то ли кровь, то ли красная рубаха палача блазнилась, то ли горел обдонский лес – не понять. Потом ясно различил Илья голубовато-угарные гребешки огня в мангале и добела раскаленные челюсти кузнечных щипцов и зажмурился.
Его снова окатили холодной водой из ведра.
Дьяк присыпал непросохшие строчки пыточной записи тертым песком, сдунул лишнее и скатал свиток в трубочку. Свечи обгорели, чадящая копоть подымалась колеблющимися струйками до потолка. Воняло свечным салом, потом и прижженной человечиной. Дьяк снял крючковатыми, бесчувственными пальцами нагар, начал раскатывать на столе новый, чистый свиток. Он медлил с допросом, не торопясь очинивал перья. Ждал, пока жертва очунеется, придет в память.
Синяя, реброватая грудь Илюхи тяжело вздымалась и опадала, он корчился, задрав бороду. В окне брезжило к утру.
— Значит, не было сечи у них в тот раз? — лениво спросил дьяк.
— Не…
— А когда же пленников Лукьян Максимов брал? Коих пытали вы в Черкасском на майдане, на крючья сажали?
— Посля… Под Закатной станицей ловили, кто разбежался от Кондрашки со страху…
— Чего ради вы их, невинных, лютой казни предали, ироды?
— Про то Лукьяна спросить надобно. Я отговаривал его…
— Врешь, пес! Ты с самого начала у него заместо головы был!
Илья застонал. А дьяк обмакнул перо в чернила и приготовился записывать, голову на плечо склонил.
— Теперь говори подноготно, вор. Куда посля того цареотступник и лиходей Кондрашка Булавин скрылся?
Илья понял, что отвечать надо не мешкая:
— В Запорожье он ушел… Подмоги у запорожских гулевых казаков просил. На Луньку Максимова управу искал по старому казацкому обычаю… — через силу, скороговоркой замычал он.
— То верно… — кивнул дьяк, поскрипывая перышком. И ухмыльнулся хитро: – А чьим именем кланялся вор Кондрашка перед запорожцами? От кого воровскую грамоту читал?
— От Черкасского круга… — в страхе сказал Илья.
Иссеченная длинниками спина горела, перебитые ребра ныли, вывернутые в плечах руки ломило страшной болью. Илья никак не мог найти места на лавке, так и этак пристраивался, но боль от этого не унималась. А в тлеющих углях мангала ещё калились длинные клещи.
— От круга? — удивился вроде бы дьяк. — А кто ж ту грамоту для него составлял, ирод? Уж не сам ли Лукьян?
Дьяк перестал писать и глянул мельком в сторону мангала, в огонь. А Илья задышал часто, с надсадой. Пот выступил у него над бровями, покатился крупными градинами в глаза.
— Я… писал ту грамоту…
Локоть, на который опирался Илья, вдруг сам собой подломился, и он весь распластался на лавке.
— Тьфу! — не выдержал у порога старый палач, сплюнул в сердцах. — Не человек, бес еси! И когда только успевал путать след! Ить это беда, кого земля носит!
Дьяк задрал бороду в дьявольском смехе, кивнул к порогу:
— Слышишь, вор? Палач вон никак не возьмет в толк, когда ты грамоту успел накатать?
Илья дернулся, захрипел бессильно. Не было сил держать отяжелевшие веки.
— Воды на него!
— А будь он проклят! — в страхе перекрестился палач, будто отмахиваясь крестным знаменем от нечистой силы. А молодой палач безбоязненно плеснул из ведерка, попятился к порогу.
— Когда ту грамоту писал? — повторил свое дьяк.
— Тую неделю Кондрашка засылал ко мне табунщика Мишку Сазонова, грозил смертию… Грамоту просил дать от круга и войсковых старшин…
— То верно, — опять кивнул бородой дьяк. — Мишку Сазонова он засылал… Токо смертию не грозил. Он же тебе верил в те поры, ироду! Так и запишем в подноготной правде. Слышишь?
Илья смолчал согласно. Перед глазами плавали кровавые круги.
Дьяк долго скрипел пером, после спросил:
— И каково же запорожцы порешили? Чего круг ихний приговорил?
— Идтить на Дон… Булавину помочь супротив Лукьяна…
— И то верно. А почто не пошли?
— Гетман Мазепа услыхал про то, воспротивился…
— То – правда истинная, — кивнул дьяк. — Гетман верно царю служит!
Уже давно, из других допросов под кнутом и железом, знал дьяк, что было в те дни на Хортице. И начал торопливо вносить подноготную в пыточный список.
Все казаки поднялись тогда за Кондрашкой Булавиным, потому что невиданная измена казацкой воле и правде случилась на Дону. Решили пойти в Черкасск, допросить Луньку за его прегрешения, да гетману Мазепе про то стало известно. А гетман-то и сам не одного запорожского старшину в царскую пытку отдал, чтобы задобрить бояр. До сей поры томились в цепях, на Сибирской каторге многие казаки и ближний его полковник Семен Палий… Поднял тогда Мазепа монахов черных и самого архимандрита из Киевской лавры, с крестом и хоругвиями поставил поперек дороги. И возгласили они проклятие Булавину и каждому казаку, кто за ним пойдет. И остановилось храброе запорожское воинство на запретной черте, за которой – грех…
— Гетман Мазепа верно царю служит, не то что вы, окаянные! — повторил с твердостью дьяк, кончив писать.
Откинулся на скамейке, вздохнул с видимым облегчением и довольством. Подумал еще: "Вот ведь дальняя, окраинная ветка тоже, а крепко и верно на государевом древе растет… Не то что дрянные донские атаманишки да астраханская голь!"
Пальцы у дьяка сводило от длительного письма, спину разламывало от усталости. Бросил бы он дознание на этом месте, уснул с великой охотой. Но в оконце уже меркли звезды, ночь подошла к концу, а пытке ещё не виделось края, и он заторопил Илью.
— Куда после ударился вор Кондрашка? Говори, не дремай!
— Весной… он снова на Дону объявился, — сказал Илья надтреснутым голосом и попросил воды испить.
Дьяк согласно кивнул, и младший палач зачерпнул ковшом из той бочки, где вымокали таловые длинники. Вода пахла кровью.

9

Зима выдалась в том году мягкая, слякотная, а весна ранняя и сухая – видно, жарко было на Руси от царских и боярских щедрот.
Мужики, покрытые струпьями, в обношенном посконье, били сваи в подморную хлябь у Финского залива, ладили верфи на Онеге и Ладоге, подымали корабельные снасти у Воронежского берега на Дону. А боярам и служилому отродью, спешно поверстанному в дворянство, велено было сменить домотканую пестрядину и яловые сапоги на импорт – рубахи тонкого, заморского полотна с голландскими кружевами на обшлаг и грудную прорезь, называемую жабо, а на ноги – красные башмаки с высоченными бабьими каблуками и дорогими, медными пряжками, чтобы на ассамблеях блистать. В пору, когда сполошные, вековые колокола по справедливости шли на пушечное литье, а мужики целыми деревнями разбегались с голоду и непосильной барщины, самое время было рядиться в праздничную, фазанью одежу разноцветного пера…
В довершение ко всему пришла в державную голову Петра Алексеевича новая, дерзкая мысль – выкопать мужицкой лопатой прямой судоходный канал между Волгою и Доном по Епифанской балке, пустить бревенчатыми шлюзами веселые кораблики с орудийным грохотом и потешными огнями, называемыми не иначе как фейерверк… А допрежь замелькали по Руси палки, не имеющие иного благозвучного названия, дабы поднять косного мужика на государево дело. Который намертво прирос к месту, к сохе и бороне, тому каленое железо на лоб и – в Демидовские рудники, намертво обвенчать цепью с тачкой-рудовозкой об одном колесе.
Мужик огляделся, почесал для порядку под рубахой, а потом и в затылке и – побежал резво. Одначе не в ту сторону. Кинулся в леса дремучие, в болота гиблые, по скитским углам, на Печору и Каму, а самый голенастый и настырный – в Дикое Поле, на Дон да Яик, к вольным казакам-братушкам, где царская милость покуда не в силе достать и казнить заживо…
Покуда заморские штейгера били колышки под Епифанью на даровых харчах и щедрой российской деньге, у царя-батюшки зрели в голове новые заботы. И оттого, верно, горячие ветры дули по Руси с севера на юг и с запада на восток, теплынь разлилась по Дикому Полю ещё в исконно морозном феврале, а нежданный суховей за одну неделю согнал тощие снега в яры и балки. Незаметно и как-то невзначай прошумела скудная полая водица, открылись дороги. Косяки журавлей потянулись на север, к гнездовьям полуночного края.
Птицы искали старые гнездовья, люди мыкались по земле в поисках неведомой, терпимой Муравии…
Над всей Слободской Украиной, от Кодака до Бахмута и Ямполя, изогнулась коромыслом веселая, семицветная радуга. И в эту радугу, точно в небесные ворота, въехали неспешной рысью странные всадники, полторы тыщи сабель и пик, держа путь на восток. Никто из них не знал, что их ждет впереди – близкая смерть, дальняя слава ли. Ехали в тяжком раздумье – все, от приблудившегося к ним попа-расстриги до походного атамана, и несли над степью бесконечную, древнюю, заунывную песню о бездомной, кочевой жизни казаков; пели дружно, в одну душу, один настрой:

Они думали все думушку единую:
Как и где-то нам, братцы, зимовать будет?
На Яик нам идтить – переход велик,
А на Волге ходить нам – все ворами слыть,
Под Казань-град идтить, да там царь стоит,
Как грозной-то царь, Иван Васильевич…

Тонко звенели стремена, поскрипывали высокие, казачьи седла. Булавин понуро сидел на рыжем, откормленном за зиму аргамаке, слепо оглядывал голую, только что вышедшую из-под снега степь и ничего не видел. В глазах его все ещё стояли черные монахи с иконами, что перегородили дорогу Запорожскому войску на Дон. Тоска ела Кондрата. Не думал, не гадал он прошлым летом, что с весной придется кружить серым волком по чужим краям, сознавать, что нету ближней дороги к дому. Не хотел прослыть вором и разбойником на правом деле, а все к тому клонилось…
Кондратий оглянулся, недовольно крикнул песенникам:
— Чего заныли? Поищите в саквах другую песню!
Замолчали передние, тишина прошлась над казачьим строем с головы до самого конца, и тогда Мишка Сазонов поднял вровень с бунчуком новый, веселый запев:

Эх, как со славной, со восточной со сторонушки
Протекала быстра речушка, славный Тихий Дон,
Он прорыл, прокопал, младец, горы-и крутые,
Одолел он леса темные, дремучие!..

Кони пошли бойчее, размашистее. С дальнего придорожного кургана поднялась длиннокрылая птица-лунь и, косо кренясь под вышним ветром, долго висела в парении над головами казаков.
Семка Драный, с плохо заросшим шрамом через нос и скулу, протронул коня, поехал рядом с атаманом. Спросил коротко:
— Чего надумал, Кондратий Афанасьевич? Какая тоска гложет?
— Не тоска, Семен, сказать, а кручина! — невесело усмехнулся Булавин. — Масленица ныне кругом, а мы ещё и не гуляли!
— За чем же дело, атаман! Дойдем до Бахмутского шляха, там работных тыщами гонят в Азов да Таганрог, гляди, и разбогатеем, проводим масляную! Токо я не о том спытывал… Дальше-то как?
— Вот и я о том думаю…
— Подвели нас запорожцы, сукины дети! Куда теперь?
Булавин смотрел на серебрянокрылую птицу-лунь, отлетавшую к ближнему лесу на легкие, осиянные солнцем облака в просторном небе. Сказал хмуро:
— Путь у нас теперь один: пробиваться на Кубань, к староверам. Дон, видишь, ближней царской вотчиной стал, а Кубань ещё вольная речка. Думаю теперь, как через Лунькины заставы пройти…
Семен Драный голову опустил, вздохнул:
— Кубань, атаман, не наша – турская земля. С салтаном-то воевать будем? Али как?
Булавин усмехнулся в бороду:
— Салтан – не царь, посунется…
— А мухаджиры?
— С мухаджирами надобно по-доброму договориться, в Ачуев поехать. Наши староверы давно с ними мирно соседствуют…
Дальше ехали молча. Над бунчуком взмывали сотни голосов, несли веселую, походную песню:

Он прорыл, прокопал, младец, горы крутые,
Одолел он леса темные, дремучие!..

Думка у Кондрата была нелегкая, и Семен Драный то понимал не хуже атамана. Спросил на всякий случай:
— А ежли царь за отступников нас почтет, Кондратий, тогда как?
— А царю ударим в ноги Кубанью, как, бывало, Ермак делал, — сказал Булавин. — Такая наша казачья судьба: от своих бегать, чужим – головы снимать!
— То – дело, — кивнул Драный. — Деды наши оттягали Дон у ногаев, а нам бы Кубань у нехристей взять… Теперь одна забота, как ты сказал: черкасские заставы. Силу надо немалую собрать, чтобы за Дон пробиться!
— О том и думаю, Семен. Беглых надо собирать как ни мога больше.
В первом же попутном буераке, где остановились на привал и разожгли костры, Булавин позвал приблудного расстригу, велел писать грамоту.

10

Сидели в полотняном балаганчике, заместо писчего стола попик-расстрига приспособил туго набитые кожаные саквы, а сверху ещё божественную книгу подложил. И на белой бумаге со слов Булавина написал такое:
"ПРЕЛЕСТНАЯ ГРАМОТА
Атаманы-молодцы, дородные охотники, вольные всяких чинов люди, воры и разбойники…
Кто хочет с походным атаманом Кондратием Афанасьевичем Булавиным, кто хочет с ним погулять по чисту полю, постоять за волю и веру истинную, красно походить, сладко попить да поесть, на добрых конях поездить, то приезжайте ко мне на речку Донец и Айдар… А со мною силы: донских казаков семь тысяч, запорожцев шесть тысяч, Белгородской орды и калмыков пять тысяч!"

Беглый поп с малолетства умел писать размашисто, а как дошел до этого места, до этих тысяч, так и пером водить перестал, отвалилась у него рука. И рот у него открылся от удивления. Долго лупал глазами на Кондрата, потом закатился сатанинским смехом, начал икать.
— И все у вас, на Дону, такие-то? — захлебнулся он радостью.
— Молчи, старая кутья! — сказал Булавин. — То не обман, а вера. Что с вечера написано; то с утра явью окажется!
— Да то уж непременно так, то я разумею, — смеялся поп. — Благослови господь нашу ложь во спасение! Не обойди милостью своей!..
— Ну вот! Напишешь таких листков дюжину, я с ними казаков разошлю в ночь, а потом и поглядим!
Пока варево кипело в котле, пока барана крутили над огнем, сидел Кондратий молча в палатке, глядел, как поп умело ставит титлы и крючья, и каждую новую грамотку чуть ли не из-под рук выхватывал у него. А сам на безделье доставал из кармана сушеный горох, в рот кидал. Каждую горошинку раскусит и половинку выплюнет, а другую половинку сжует.
Дюжину грамот успел-таки накатать расстрига, после рука устала. Начал поп интересоваться, как атаман с горохом обходится, и тут же усмотрел в его обычае смысл. Поморгал умными глазами и снова рассмеялся:
— И все у вас, на Дону, такие, атаман?
Булавин и ему отсыпал гороху, не пожадничал. Кивнул ответно:
— Не знаю, поп, все ли, но через одного все ж таки попадаются…
Васька Шмель принес жареную, пахучую баранью ногу, обтекавшую жиром, потом втянул полный бурдюк с вином и, распрямившись, сказал лениво:
— Там, атаман, двое по степи скачут в нашу сторону. Не знаю, к нам, нет ли…
Булавин вскочил с кошмы, кафтан застегнул, волоса пятерней оправил, будто давно ждал тех верховых. Крикнул радостно:
— Бросай бабье дело, встречай конных! То – добрые вести!
Поп опять глянул на Кондратия с удивлением, ничего не сказал.
А у самого входа в атаманскую палатку уже храпели взмыленные лошади, звякнули стремена. Васька Шмель ввел под полотняный навес двух заморенных мужичков, старого и молодого. А Булавин сразу узнал старого, то был известный гультяй-бродяга с Верхнего Хопра, Лунька Хохлач, добрый охотник на диких кабанов, коз и прочую орленую дичь о двух ногах, какая по царскому указу мыкается от Борисоглебска до Астрахани и обратно.
Рядом с бородатым Хохлачом стоял совсем зеленый юнец, моргал устало, рукавом сопли вытирал.
— С сыном, что ли, прибег, Лунька? — спросил Кондратий весело.
— С сыном, атаман! — поклонился Хохлач. — Нужда великая погнала. Круг собрали мы в Пристанском городке, и круг тот послал нас, кои знают тебя по обличью, во все стороны, чтобы сыскать и немедля к себе звать. Ждут тебя на Хопре, атаман, ещё с зимнего мясоеда!
— Кто? — спросил Булавин.
— Казаки с новопришлыми. Войско.
— И много? — опять спросил Кондрат, хотя уже все понял с первого слова.
— Ежели верно подсчитать, атаман, так сто тыщ, — сказал Хохлач, устало моргая и вытирая кулаком пот со лба.
— Сто?! — ахнул поп-расстрига и выронил гусиное перо. – Ахти, господи, а мы-то тут маху дали в грамотке!
Он посмотрел на Булавина виновато, с плутоватой усмешкой.
Булавин усадил гостей к баранине, а лошадям ихним велел задать корма.
— И чего ж люди ваши там делают? — спросил он Хохлача. — Лодки, струги мастерят, смолу варят?
— Нет, того ещё не начинали, — сказал виновато старик.
— А чего же думали? Ворон, что ли, считали без толку?
— Говорю: тебя ждут! — озлился Хохлач. — Голову в таком деле нужно, Афанасьич…
— Ах, дьяволы, бездельники! Приеду, пороть зачну каждого третьего, чтобы у второго чесалось! Такое время пропустили даром!
И засмеялся:
— Василий, послам с Пристани – первый ковш! Придвигайтесь ближе, дорожку неблизкую погладим!
Тут Кондратий вроде бы невзначай заметил попа, что пялил на него ошалелые буркалы, сгреб пачку заготовленных писем, скомкал и сунул в карман.
— А твоя работа, поп, нынче насмарку пошла! — захохотал он. — Завтра иные письма будем рассылать с тобой, попомни слово! Чернилку далеко не убирай!
Васька Шмель не жалел вина, полные ковши наливал. Но вино не брало на этот раз атамана, он хлестал его как воду и совсем мало закусывал, все другим оставлял…
Пристанский городок в верховьях Хопра гудел пчелиным роем. И не масленица взбудоражила многотысячную толпу, весть добрая. Сам походный атаман Кондратий Булавин объявился, приехал людей спасать.
Лунька Хохлач не соврал, собралось в городке великое множество беглых со всей России, может, поболее двадцати тысяч, да голутвенных казаков столько же, да ещё много других инородцев с Волги на подходе было.


Вы здесь » Лысковские казаки. Станица Воскресенская. » Законы Казачьего Круга ! » Про восстание Кондрата Булавина в книге !